ПОВѢСТЬ СТРАШНА И ЗѢЛО ПОЛЕЗНА
ПОВЕСТЬ СТРАШНАЯ И ВЕСЬМА
ПОЛЕЗНАЯ
Лѣта 7034
мѣсяца июля, на память святаго отца Андрѣя,[1]
преставися старець Антоние Галичанинъ в Павловѣ пустыни.[2] А лежалъ в недузѣ долго время и пред
смертию видѣние видѣ.
7034 (1526) года месяца июля, на память святого отца Андрея,
преставился старец Антоний Галичанин в Павловой пустыни. А лежал он в недуге
долгое время и перед смертью видение видел.
Приидоша
дѣмони и глаголюще к нему издалеча, яко саженей за десять и дале. Инъ стояше,
яко древо высота его, и подперся палицею великою, а инъ стояше и кричаше, аки
свинья. А инии приидоша близъ его, глаголюще межу собою, показующе друг другу
оружие свое. Инъ глаголаше, казаше удицы, а инъ — клещи, а инъ — пилы малыя, а
инъ — рожны, а инъ — шила, а инъ — бритвы. А инъ глаголеть: «Распорем его да
опять сошьем его». А инъ чашу держит в руцѣ. А инъ стоячи понужает держащаго
чашу, веля ему, глаголя: «Дай же ему пити, во-се покушает, сладко ему будет!» А
инъ держит пилу великую и глаголеть: «Претерти его поперекъ!» А на бедрѣ у
коегождо их у иного — брусъ, а у иного — осла. И сѣдши и остряше кождо свою
снасть. А инъ во обоих руках держит свою снасть да бряцаеть ею, а иныя толко брячат
и грѣмят своею снастию. А инъ прискоча з бритвою да обоих рукъ въдруг задкы
срѣзалъ с мясом. А инъ держа дъску велику мѣдяную и глаголеть: «Во-се накину на
него, и он умрет». Да много того сказати немочно всего въдругъ.
Пришли демоны и говорили ему издалека, саженей за десять и дальше.
Один стоял, с дерево высотою, и подперся великой палицей, а другой стоял и
кричал, как свинья. А иные подошли к нему, говоря между собой, показывая друг
другу свои орудия. Один говорил, показывая удицы, а иной — клещи, а иной —
небольшие пилы, а иной — рожны, а иной — шила, а иной — бритвы. А один из них
говорит: «Распорем его да опять сошьем его». А иной держит чашу в руке. А иной
стоит и понуждает того, кто держит чашу, веля ему: «Дай ему испить, пусть
отведает, сладко ли ему будет!» А еще один держит огромную пилу и говорит:
«Распилим его поперек!» А на бедре у каждого: у кого — брус, а у кого — оселок.
И, усевшись, каждый точил свою снасть. А один двумя руками держит свое орудие и
бряцает им, и другие лишь бренчат и гремят своими орудиями. А один подскочил с
бритвой да с задков обеих рук вдруг мясо срезал. А иной держит большую медную
доску и говорит: «Сейчас брошу на него это, и он умрет». Да многое невозможно
сразу рассказать.
Таже прииде
на них нѣкая сила, якоже подражати мѣсту тому, яко великъ вихоръ силный или
грозная буря на хмелевое перие, и по всему воздуху развѣев ихъ. Иного несет
вверхъ ногами, а внизъ головою, а иного — поперекъ, а иного — кое-какъ. Да всѣх
разомчало по воздуху без вѣсти, и исчезоша, и мечтание их погибе, и ничтоже
бысть.
Потом пришла на них некая сила, будто задрожало то место, будто
великий сильный вихрь или грозная буря налетели, и по всему воздуху, как хмель,
их развеяло. Одного несет вверх ногами и вниз головой, а другого — поперек, а
иного — непонятно как. Да всех разогнало по воздуху без вести, и исчезли они, и
мечтания их погибли, и ничего не стало.
Той же брат
Антоние повѣда ми въ другий день, глаголя со слезами, яко «На нѣкоемъ мѣстѣ
обрѣтохся незнаемѣ и видѣ тамо яко нѣкую улицу и в ней множество человѣкъ
рищущих. И вси ходяще тужат и горюють, и глаголють: “Ох, ох! Горе, горе!” Азъ
же мнѣхся поверху ихъ ни се хожу, ни се лѣтаю, яко невидимая сила ношаше мя по
воздуху, яко съ человѣка высотою от земля лѣтати ми, яко на полотнѣх носиму. И видѣх пред собою грѣхы моя от
юности моея, никымже держимы, яко круги или аки доскы. Всякъ грѣх воображенъ,
написана не книжными словесы, но яко на иконах, а не красными писано, но
дегтем, но толико прозрачно и разумно. Какъ возришь, так и спомнишь лѣто, и
мѣсяць, и недѣлю, и день той, и час, коли который грѣх сотворенъ, — все то
обьявлено. Еще ми сущу пяти лѣт, мати моя спаше, и азъ у нее сквозѣ подолъ за
срамное то мѣсто осязалъ — ино так и написано. Да замахивался есми на матерь
свою батогом — ино так: она сѣдит, а яз какъ замахнулся — ино тако есть и
написано, и батог-от туто же. Да в чернечествѣ есми шутя руку положилъ на
женьщину — ино тако и написано: язъ да она сѣдит, и рука моя на ней лежит. Или
завтракалъ или пил до обѣда, или бранился с кѣм, или кого ударил, или кого
осудил, или на кого гнѣвъ держал, или на кого воздохнулъ со гнѣвом — то все так
и написано, день и час.
Тот же брат Антоний поведал мне на другой день со слезами:
«Оказался я в каком-то незнакомом месте, видел там будто некую улицу и на ней
множество людей мечущихся. И все ходят, тужат и горюют, говоря: “Ох, ох! Горе,
горе!” Мне же казалось, что я над ними не то хожу, не то летаю, будто некая
невидимая сила носила меня по воздуху, будто я летал на высоте человека от
земли, будто на полотне меня носили. И видел я перед собой мои грехи, от самой
юности, в виде кругов или досок, которые никто не держал. Каждый грех
изображен, но написан не книжными словами, а как на иконах, но не красками
написано, а дегтем, только прозрачно и разумно. Как посмотришь, так и вспомнишь
и год, и месяц, и неделю, и день тот, и час, когда какой грех сотворен, — все
это явлено. Когда мне было всего пять лет, мать моя спала, и я ее сквозь подол
трогал за срамное место — это так и написано. Да замахивался на мать свою
батогом — так и есть: она сидит, а я как замахнулся — так и написано, и батог
тут же. Да в чернечестве шутя руку положил на женщину — так и написано: мы с
ней сидим, и рука моя на ней лежит. Или завтракал или пил до обеда, или
бранился с кем, или кого ударил, или кого осудил, или на кого гнев держал, или
кого обидел во гневе — все так и написано, день и час.
Ино о том
гнѣвѣ круг великъ стоить, мраченъ, и мъглянъ, и теменъ — таковъ, что немочно на
сем свѣте таковой тмѣ быти никакоже. Ино такова в нем горесть, еже сказати ми
немочно, а не живет такова горесть на сем свѣтѣ. Да мразъ великъ зѣло и студенъ
— не бывает таковаго мраза на сем свѣтѣ никакоже. Азъ же мнѣхъ, что у мене ногы
по лодыжкы отзябли да и отпали, а мысли измѣтаны, якоже онучи или яко издиркы
портяныя. А иного ти не скажу, а ты мене не спрашивай, а сказати ми немочно —
велми страшно и грозно».
Круг же гнева велик стоит, такой мрачный, мглистый и темный, что
никак такая тьма не может быть на сем свете. И такая горесть в нем, что сказать
не могу, не живет такая горесть на сем свете. Да мороз, великий и студеный, —
не бывает такого мороза на сем свете. Мне казалось, что у меня ноги по лодыжки
отмерзли да и отпали, а мысли истрепаны, словно онучи или лохмотья одежды. А
больше не скажу тебе, и ты меня не спрашивай, потому что сказать не могу я —
очень страшно и грозно».
Азъ же
въспросих его, чтобы ми и то сказалъ. Он же отвѣща ми послѣднее слово: «Что мя
вопрашаеши? Всѣ есмь мытарьства видѣлъ страшныя, да немочно ми их сказати,
страх убо и трепетъ обдержит мя. Нѣсть бо сего страха страшнѣе и злѣе, а не
избыти того страха никомуже. Да Бога ради, господине, остави мя нынѣ, да не
спрашивай, да и не ходи ко мнѣ. Прости же мя, господине, и благослови, а тебе
Богъ простит, уже бо ся не имам с тобою ктому видѣти на сем свѣтѣ».
Я же попросил его, чтоб и остальное рассказал. Он же ответил мне
последнее слово: «Что меня спрашиваешь? Все страшные мытарства видел я, но
невозможно мне о них рассказать, потому что страх и трепет охватывают меня. Нет
этого страха страшнее и злее, и никому не избыть этого страха. Да Бога ради,
господине, оставь меня ныне, да не спрашивай, и не ходи ко мне. Прости же меня,
господине, и благослови, а тебя Бог простит, ибо не увидимся уже с тобой на
этом свете».